Поэма Кюйши

IV 
Что с ним будет? Грядущая доля темна. 
Он не знает, о чем помышляет она. 
Понемногу кюйши огляделся вокруг, 
Обстановка отчетливей стала видна. 
Золоченою нитью шатер весь обшит, 
Точно ветер в него никогда не пылит, 
Шелк, енот, серебро, белой шерсти кошма. 
Разве царь или хан так кого одарит? 
А внутри драгоценностей редких гора: 
Сбруя, седла, посуда – все блеск серебра. 
Саукеле на столбе, словно серьги, – его 
В Кокчетаве чеканили мастера. 
И затянуты стены узорной кошмой – 
Всюду с перьями филина, птицы ночной. 
Одеяла, перины, подушки – в шелку, 
Мех медведя и тигра под каждой стеной. 
Всюду бобр и енот, лисьи шкуры лежат, 
Серебристый и золотом шитый манат. 
И средь роскоши этой девичья постель
 Белизной обжигает смутившийся взгляд. 
Попугай иль павлин там с зеленым крылом? 
Райской птицы такой нет в просторе степном, 
И над ханшей горбатая сабля висит, 
Рассекавшая нара персидским клинком. 
Так, несчетным богатством отау полно. 
Сколько роскоши жадно собрало оно! 
И, стыдясь своей нищей одежды, кюйши 
Вдруг потупился. Сердце его смущено. 
Ослеплен он сверкающим блеском таким. 
Шелк, парча, серебро – все горит перед ним. 
Айдагар стала девушкой, полною чар; 
Взоры к ней устремив, он стоит недвижим. 
О, как брови тонки! О, как шея нежна! 
Словно горная серна, легка и стройна, В
ысока и гибка с черной длинной косой, — 
Совершенством ему показалась она. 
То лисица Алтая, то стройный марал. 
Белый нар, серый зайка – любой бы сказал- 
Вся она, как кумыс на медовых дрожжах, 
Кружит голову тем, кто ее увидал. 
Лисью красную шубку спуская с плеча, 
Тонкой бровью поводит – хитра, горяча, 
Блещут ичиги золотом, гладким шитьем, 
Шелк шуршит, и хрустит дорогая парча. 
Уж не гурия ль то, как всех учит мулла? 
Джин? Иль ангел? Иль пери на землю сошла? 
Как по спинке алтайской лисицы, каймой 
По щеке ее яркая краска легла. 
Смех ее – точно горный веселый ручей, 
Голос – бисера шорох иль ценных камней; 
Неземной красотою сверкает она, 
И нельзя отвести изумленных очей. 
Словно яблоня выросла перед тобой, 
Иль марал потянулся тугою спиной, – 
Тело пьяным становится, как от вина, 
И распорото сердце улыбкой одной. 
Говорит – словно мягкий плывет ветерок, 
Губы – ранней клубники густеющий сок; 
Если б мимо кладбища пришлось ей идти, 
Встали б мертвые раньше, чем пробил их срок. 
Как на синий тюльпан, как на розовый сад, 
На нее, позабыв все на свете, глядят. 
Жажду может насытить дыханье ее, 
Словно влага священная Абильхаят. 
Поглядишь – и огонь в самом сердце возник, 
Сладость меда уже ощущает язык. 
Тает снег, сыт голодный, дряхлеющий юн, 
И смеется, вернувший былое, старик. 
А когда она пьет исфаганский шербет, 
То глоток в ее горле заметен на свет, 
Словно дикая птица иль беркут в горах, 
Хищно смотрит она – в сердце жалости нет. 
Так, ища в Ала-тау добычи средь гор, 
Молодая орлица летит на простор. 
К ней поближе не смеет никто подойти, 
Острый выдержать взгляд, устремленный в упор. 
Держит строго она в подчиненье народ, 
Даже хану Кене указанья дает. 
Бай, батыр и в лохмотья одетый бедняк 
Чтят величье ее, воздают ей почет. 
То порою безумного гнева полна, 
То лукавою речью кротка и нежна, 
Хоть не ездила с пикой в руках на врага, 
Все же суд справедливый чинила она. 
Гордый, вспыльчивый нрав отличает ее,
Прихотливая речь бьет теченье свое,
Добродушна и ласкова с детства душой, 
Любит игры она и, как птица, поет. 
Закружилась при виде ее голова, 
Замер бедный кюйши, и душа чуть жива. 
Всех на свете, должно быть, прекрасней она, 
Только кто обратить к ней посмеет слова? 
Шапку с мехом бобра приподняв над челом. 
Сдвинув брови и скрытым пылая огнем, 
«О, играй, мой кюйши,- приказала она,- 
Только жажду сперва утоли кумысом!» 
В голове у кюйши стали мысли мутней. 
В этот миг может думать он только о ней. 
Все свои девяносто он песен забыл, 
И склонился, смутясь, над домброю своей. 
Точно он околдован иль бредит во сне, 
Тихо крутит колки, припадает к струне. 
Что с упрямой домброю – не может понять. 
А красавица зорко глядит в тишине. 
Продолжает свой спор со струною струна 
Кюй забыт... В мыслях только она, все она, 
Как баксы, вдохновенья лишившийся, нем, 
Смутен он, а душа только ею пьяна. 
Как скакун охромевший теряет свой скок, 
Чуть звенит домбра, как ночной ручеек. 
То, гнусавя, котенком мяучит она, 
То протяжно скулит, как курносый щенок. 
Где же «Терис-какпай», где «Инген»? Ничего 
Из запаса не помнит сейчас своего. 
Позабыл он и то, что недавно играл, – 
Все напевы теперь покидают его. 
Пальцы, страха полны, замедляют полет, 
Непокорны лады, и струна не поет, 
Ханша молча сидит и начала игры, 
Глаз с него не сводя, в нетерпении ждет. 
Наконец, он ударил по звонким струнам, 
Встал напев, но какой,- он не ведает сам. 
Девяносто старинных забыты,- один 
Вновь возникшею бурей летит по степям. 
Снова прыгают пальцы, веселья полны, 
И, покорные им, вновь поют две струны. 
Разве могут, как только настанет пора, 
Прямо с места, карьером не взять скакуны? 
Рокот струнный как будто взмывал в вышину, 
Удалялся, взвивался и ширил волну, 
Возвращался и плыл по каким-то кругам 
И, помедлив, неспешно спускался ко дну. 
Бушевал он и полз по долинам, потом 
Ураганом крутился и прыгал, как гром, 
По ущельям глухим, разрывая туман, 
Низвергался с утесов грозой и дождем. 
Го с разбегу скользил он в степной очерет, 
То бурлил, то вскипал бурным натиском вод, 
Прыгал, словно борзая по следу лисы. 
Камнем падал, как беркут, что суслика бьет. 
Скрежетал, как порою верблюд-сумасброд, 
Извивался, как змей, что по камню ползет, 
Фыркал, землю копытами рыл, как тулпар, 
И лихим иноходцем стремил свой полет. 
А кюйши представляется, будто во сне, 
Что он ждет на свиданье ее при луне, 
Что с подругой ему был переслан ответ, 
И что тщетно он бродит в ночной тишине. 
Что луна озаряет аул и овраг, 
Дышит злобою лай неустанных собак, 
Что до утренних звезд все он милую ждет,- 
И мучительный кюй не окончит никак. 
Будто ханша зажгла в нем великую страсть, 
Будто чует над сердцем он страшную власть, 
Будто, жарко его на постели обняв, 
Хочет ханша к губам поцелуем припасть. 
Словно лебедь, что плещет средь тихих озер, 
Словно сокол, готовый лететь на простор, 
Голос струнный взмывает, срывается вниз. 
Это ястреб, что суслика бьет возле нор. 
Или вправду подкралась нежданно чума? 
Сердце рвется на части, в глазах полутьма, 
Он, вздыхая, в бреду призывает любовь, 
И любовь эта юношу сводит с ума. 
Этот страстный напев и стонал, и рыдал, 
А кюйши, ослепленный виденьем, стоял. 
Он глядел на красавицу, вздох затая: 
Это девушка? Лебедь? Иль стройный мара\? 
Скакуном тот напев пролетает лихим, 
Кобылицей красавица скачет пред ним, 
Он поймать ее хочет, копытом звеня, 
Крики вслед им несутся по взгорьям ночным. 
И на беркута злого похож он порой, 
Что летит за алтайскою красной лисой. 
И все выше домбра поднимает свой звон, 
Полный страсти и жажды, как клич боевой. 
Заливается утренним он соловьем, 
Вьется жаворонком и трепещет крылом, 
Как колдун, в оперенье лебяжье одет, 
К ханше близко подходит, склоняясь челом. 
Воет, стонет колдун – словно близко злой дух, 
И терзает мучительной жалобой слух. 
Взвыла буйная вьюга, летящая с гор, 
И перекати-поле летит, словно пух. 
А напев все трепещет – широк и высок, 
Как мираж эта девушка, – он изнемог, 
Пересохло спаленное нёбо кюйши – 
А она перед ним, как в степи ручеек. 
А домбру все бросает то в пламя, то в лед. 
Пальцы, быстрые пальцы теряют свой счет. 
Он горит, холодеет, пылает в огне, 
Лихорадка его, обезумевши, бьет. 
Звуки страстно уходят в простор высоты – 
В них мечта. Но возможно ль уйти от мечты? 
Перед гордою девушкой гордый кюйши 
Все забыл, заглядевшись на эти черты. 
«То лисица иль дева, – не знаю я сам, 
Что со мной? Иль к ее упаду я ногам? 
Где я? Где я сейчас? Это сон или явь? 
И могу ли я собственным верить глазам? 
Лебедь в образе девушки! Если бы мне, 
Словно сокол, упасть на тебя в вышине, – 
Ты б стонала и билась в объятьях моих, 
И гвоздикой бы пламенной пахла во сне. 
Нет, ты девушка. Как бы хотел я припасть 
К шее нежной твоей. Все вложить в эту страсть, 
Птиичьим пологом пери покрыть, чтоб никто 
Из объятий тебя не посмел бы украсть. 
В небе птицей иль пери средь горных высот, 
Над хребтом Ала-Тау я длил бы полет, 
Я искал бы ту девушку взором своим, 
Веря сердцу и зная, что сердце найдет. 
Взмыв безумною вьюгой в просторе ночном, 
Все сметая с дороги, все руша дождем, 
Я бы камнем упал на нее с высоты, 
Ставку хана Кене сбив в порыве своем. 
К сердцу деву прижав и нежней и тесней, 
Над простсюом степей полетел бы я с ней, 
И в горах Семиречья местечко б нашел, 
Где бы нас даже глаз не тревожил ничей. 
Вся орда погналась бы по нашим следам, 
Только где ей догнать! Мы укрылись бы там, 
Хан, бессильный найти нас, не знал бы, как быть, 
Доверяя теперь лишь гаданьям и снам. 
Если б птицей летал я на легких крылах, 
Я бы девушку эту настиг в один взмах. 
Будь я сокол и белая лебедь – она, 
На лету я ее удержал бы в когтях. 
Почему же не создан я быстрой борзой? 
Если б серной ей быть или красной лисой, 
Я поймал бы ее на пушистом снегу 
(Зря ты бредишь, кюйши! Что с твоей головой? 
Почему я не ветер просторных степей? 
Человеком нельзя мне приблизиться к ней. 
Ветром я обнимал бы, лаская, ее. 
Алых щек бы касался как можно нежней. 
Если б только я создан был горным ручьем, 
Искупалась бы дева в потоке моем, 
Я качал бы в объятиях тело ее, 
Целовал бы ей щеки в ущелье глухом. 
Будь в капкане лисой я, пушистой еще, 
Шубку лисью надела б она на плечо 
И стояла бы, в красный укутана мех, 
И я обнял бы плечи ее горячо. 
Почему я не солнце палящего дня, 
Что сквозь тучи струится потоком огня? 
Я б спускался за горы вечерней порой, 
И она бы глядела тогда на меня. 
Я не создан ни золотом, ни серебром, 
Ни тяжелым запястьем, ни тонким кольцом, 
Почему б мне не стать на ее голове 
Золотистым и сизым павлиньим пером? 
Для нее я звездой бы на небе повис, 
Стал бы шапкой бобровой иль мехом из лис, 
И меня, как наперсточек маленький, ртом 
Выпивала б она, словно сладкий кумыс. 
Будь в степи я у юрт разведенный костер, 
Я б к ней жаркие руки навстречу простер.
 Освещая ее, согревая ее, 
Обращал бы к ней свой полыхающий взор. 
Будь я только отмечен судьбою такой, 
Никогда бы не знался я с горем, с нуждой, 
Будь я ветром, бобром, ручейком, кумысом, 
Не могла бы она разлучиться со мной. 
Только все, что твержу я, – мечтанье и бред; 
Не нашел я ее, хоть и ясен мне след; 
То, что нужно душе, ей откуда узнать? 
А сказать? – Мой язык не осмелится, нет! 
Я лишь бедный кюйши, этих струн господин,
 Молод я и свободен средь наших равнин, 
И несчастье мое только в том, что рожден 
Бедняком я из нищего рода Уйсин»... 
Так мечтал за домброй он, глаза опустив.
 Мысль ослабила бег, упираясь в обрыв, 
И дорогу свою потеряла домбра, 
Прерывая внезапно неверный мотив. 
Кара-Шаш подняла удивленный взор, 
Услыхав, что последний затих перебор. 
Но очнулся кюйши и опять заиграл, 
И опять рокот струн полетел на простор. 
Вновь дрожа, поскакал он дорогой своей: 
То карьером, то рысью, то ветра нежней, 
Словно птица, борзая иль всадник лихой, 
Устремляя все помыслы к ней, только к ней. 
Ударяя копытом в вечерней тиши, 
Кюй – споткнувшийся конь – задыхаясь, спешит, 
Но язык его ханша уже поняла 
И с улыбкой сказала: «Довольно, кюйши!» 

 

Страницы