Поэма Кюйши

XV 
Надо снова стать грозною ханшей степей. 
Ум твердит: «Дай свободу ему поскорей!» 
А печальное сердце стучит и стучит. 
Нету слов, а рыданья сильней и сильней. 
Не услышать ей больше, как струны гудят,
 Отзвучавший напев не вернется опять. 
«Пусть уходит кюйши»,- ум советы дает. 
Эти струны – медовая сладость и яд. 
Ах, возможно ли с ними расстаться душой? 
Если будет играть он зимой и весной, 
Не спалит ли ей душу тот страстный напев? 
Разве может лисица уйти от борзой? 
Ей давно уже по сердцу эта игра. 
Разве можно не пить, если сушит жара? 
И не верит уж девушка в силу свою, 
Может выдать себя. Пусть идет он! Пора. 
Ханша выпила жаркую песню до дна, 
От звучанья домбры она стала больна. 
Жизнь ее молодая на нитке висит, 
Но болезнь свою вылечить хочет она. 
Ах, пускай лихорадка ей душу гнетет, 
Ведь болезни ее не узнает народ. 
Больно сердцу – и все же союзом с кюйши 
Ей нельзя запятнать знаменитый свой род. 
Нет, конечно, нельзя им остаться вдвоем. 
Разве лебедь роднится когда с вороньем? 
Только... Если из памяти вырвать его, 
Тосковать не придется ли ночью и днем? 
Девяносто решений – палящий недуг – 
Замыкают ее в свой мучительный круг. 
Возле мысли одной так и бродит она, 
Словно конь, что с арканом отпущен на луг. 
Отменить невозможно свой ханский приказ. 
И нельзя, чтобы юноша скрылся из глаз,
 Если б только она отпустила его, – 
Для нее бы весь мир безвозвратно погас. 
«Сердце радуй, кюйши, легким рокотом струн, 
Никому не сравниться с тобою, Уйсун! 
Пусть горит вся душа, рвется сердце в груди, 
Пой, как прежде, напев свой, и жарок, и юн». 
«Алдияр!» 
«Говори, мой кюйши». 
«Разреши мне с зарею уехать домой». 
«О, зачем ты спешишь? 
Поиграй предо мной! Обещанье исполню, кюйши, дорогой! 
Эту зиму ты в юрте моей проведешь, 
А домой возвратиться ты можешь весной».
 
И на этом окончился их разговор. 
Растерялся кюйши, он потупил свой взор, 
А домбра его, прежней лишаясь души, 
Стала только гнусавить и ныть с этих пор. 
И не мог уж играть он, тоскою томим; 
Струны тоже томились молчаньем таким. 
И увидев, как грустен кюйши, Кара-Шаш 
Поняла его грусть, но таилась пред ним. 
Протекло с той поры много дней и ночей, 
А кюйши оставался у ханши своей. 
До рассвета его заставляли играть, 
Над домброю страдал он сильней и сильней. 
Ударял по домбре он чуть слышно, без сил, 
Но однажды он к девушке сердце склонил, 
И, как бурный, раздвинувший скалы, ручей 
Вновь напев под перстами его забурлил... 
Был с другими напевами он несравним. 
И казался восторженным, быстрым, живым: 
Крепко землю тряхнув, этот страстный мотив 
Уходил в поднебесье орлом молодым. 
Горько пела домбра, и смеялась потом, 
И, исполнена гнева, гремела, как гром. 
Но, как ветер, разбивший себя о скалу, 
Вновь кюйши остывает в порыве своем. 
Нет уж яростной страсти, душившей его. 
Хоть не в силах он гнева сдержать своего. 
Самка, самка кабанья урчит перед ним! 
А лицо Кара-Шаш непонятно мертво. 
Это страсти порыв душу в нем ослепил. 
Поскорей бы безумный развеялся пыл! 
Не отау пред ним – злого джина жилье! – 
И отсюда бежать он скорее решил. 
Но безудержно встал новых звуков поток. 
В страхе бедный кюйши побледнел, изнемог. 
И впервые раскрылись глаза у него, – 
Только рокота струн удержать он не мог. 
Но теперь уж душою не властвует страх, 
Струнный рокот легко прокатился в струнах, 
Ала-Тау потрясший, свободный мотив 
Широко прозвенел в девяноста ладах. 
Где же мрачный напев, полыхавший огнем? 
В этот миг сам кюйши забывает о нем. 
Вновь стрекочет домбра под веселой рукой, 
Он не помнит совсем о недуге былом. 
Джин, измучивший сердце, покинул его, 
И рассеялось пагубных чар колдовство, 
И в дрожании жизнью наполненных струн 
Не осталось от грусти былой ничего. 
Вновь звенела домбра, словно плещет вода, 
Звуки тучной отарой брели кто куда. 
И порою шарахались вскачь по холмам, 
А орел с высоты охранял их стада. 
Иль то волки напали – смятенье вокруг? 
Разорвался овец тесно сомкнутый круг? 
Иль то воду бадьей из колодца берут? 
Иль дрожит в снежной буре озябший пастух? 
Он бредет по равнине в тоске бредовой, 
Тщетно знахаря ищет несчастный больной. 
Глубоко под снегами жилье бедняка, 
Джут скосил все живое, – безжалостно-злой. 
Вдовы, сироты плачут: где пищу сыскать? 
От богатых им нечего помощи ждать. 
Все – сапожник, седельщик, батрак, сирота – 
Без приюта должны в снежном поле блуждать. 
Мать к кюйши простирает объятья свои, 
Он же, будто плененный, стоит в забьггьи, 
В небе ищет ответа и гневом кипит, 
Ощущая на шее всю тяжесть петли. 
«Это ведьма – не девушка. Злобу тая, 
Дышит хитростью голос. Нет, это – змея. 
Если б меч, там висящий, в моих был руках. 
Зарубить ее мог бы без жалости я. 
Кровопийца – не ханша ты! Яростный змей! 
Что-то есть обезьянье в повадке твоей. 
о, играй мне, домбра, свободу хвали, 
Дай, аллах, мне свободу, свободу скорей! 
О аллах, как уйти мне к родимой стране, 
Как добраться скорее до родины мне? 
Мать свою напоследок хоть раз увидать, 
Умереть, если нужно, в родной стороне. 
Человеку свобода, как счастье, дана, 
И всегда украшенье мужчины она. 
Я ж в капкане, поставленном ханом Кене, 
Я несчастье свое должен выпить до дна. 
Но Аблая ли сын этот гибельный хан? 
На беду из родимых я выбрался стран. 
Пьет он кровь бедняков, разрывает сердца, 
Он не хан, он щетинистый черный кабан. 
Ищут ханы почета в народе своем, 
Разве судят они справедливым судом? 
Я лишь собственность хана, почти что овца, 
Умереть суждено мне последним рабом. 
Всем несчастье приносят они и беду, 
Кровь у бедных сосут, у привыкших к труду. 
Если стану, к ногам припадая, молить, 
Я пощады у ханши себе не найду. 
Если б грудь Кара-Шаш я ударом прожег! 
Если б в сердце вонзил я ей гневный клинок! 
Если б мне позабыть униженья позор! 
Если б кто мне бежать в Ала-Тау помог! 
Он игрою домбры говорил напрямик, 
И понятен стал девушке мести язык. 
Звук трепещущих струн, как шипенье змеи, 
Ледяною струей в ее сердце проник. 
Тот напев, что привык и ласкать, и томить, 
Начал местью и гневной тревогою жить. 
Остывает у девушки тела пожар, 
Обрывается тихо любовная нить. 
Ей домбра по-былому похвал нс поет. 
Прежней девушки в ней уж никто не найдет. 
Вместо нежной красавицы – грубый медведь, 
Для которого струны – отравленный мед. 
Яд домбра наливает ей в душу, как враг. 
И от мысли одной не уйти ей никак: 
«Этот юноша тихий стал злобным, как змей, 
Пальцы – медные когти. Он сам «Жез-Тырнак 
И домбра уж теперь не поет, а шипит. 
А у грифа змеиный и жалящий вид. 
Рокот струн вызывает брезгливость во мне, 
Он и сердце мое тошнотою мутит». 
Ханша носом презрительно вдруг повела – 
Не смолкает домбра – вся упорна и зла. 
«Не стучи!» – Кара-Шаш приказала кюйши, 
И на лоб ей сердитая складка легла. 
Так домбры и окончился стройный рассказ. 
А кюйши утомленный поник и угас. 
Ханша тоже молчит. На душе тяжело. 
К ней в последний кюйши обращается раз. 
«Алдияр!» «Что, кюйши?» 
«Ты исполнишь желанье мое?» 
«Пусть настанет заря...» 
Вот и утро настало и ожил аул. 
Снег в пушистую шубу всю степь завернул. 
Разгоревшийся ярким костром баялыш.
К щекам девушки нежным румянцем прильнул. 
Конь Сапака стоит и грызет удила. 
Кара-Шаш на кюйши поглядев, отошла, 
Он домбру за широкий свой пояс заткнул, 
И на родину лошадь его понесла. 
А когда поглядел он с тоскою назад, 
То и юрт не нашел прояснившийся взгляд. 
Над душою рассеялся черный туман, 
Мир раскрылся пред ним – и широк, и богат. 
Так ушел из аула кюйши молодой. 
Девяносто напевов унес он домой, 
Ускакал от богатого хана Уйсун, 
Оставляя лишь топот копыт за собой. 
Девяносто напевов родилось для струн. 
Доскакал до родного аула Уйсун 
И, родимую юрту увидев, запел 
Кюй свободы, что вечно прекрасен и юн. 

1931 г. 

Перевод: Вс. Рождественский, 1934 г.


При нахождении опечаток, пожалуйста, обращайтесь fajan(at)inbox.ru

Страницы